Уходят люди в тишину…

уходят люди в тишину,
смолкает гул, мелеют темы,
и, как стеклянную струну,
ты ветром наполняешь вены…

своих мечтаний палачом
ты назначаешь самых близких
и не жалеешь ни о чём,
беря ответственность за риски…

в невинной нежности вина,
как на нейтральной полосе,
ты видишь, что любовь равна
ко всем, со всеми и как все,

что исключительности ноль —
лишь всхлипа проходная шалость:
не плачь о том, что чья-то роль
компактней, чем тебе казалось…

Я сам с собой от третьего лица…

я сам с собой от третьего лица
немею, пламенею и сгораю,
и этому восторгу нет конца,
когда в Твоей песочнице играю

не спрашивать, за что, когда и как,
не осуждать, благодарить и верить,
других не убеждать, а понимать
и близким не указывать на двери…

когда смогу увидеться с Тобой,
заранее забыв про все вопросы,
застынет пусть над треснувшей губой
воздушный пепел сладкой папиросы…

и, наплевав вконец на все манеры,
я растворюсь в безмолвии веков,
и, воскресив в милонге хабанеру,
меня закружит танго облаков…

Я не жалею, не зову, не плачу…

я не жалею, не зову, не плачу,
когда в последней растворяюсь капле:
ведь в этот раз всё было бы иначе,
но чем мы лучше журавля и цапли?…

тебя я не боялся правдой ранить,
а ты вдруг стала слишком хитрой феей,
и начинать с нуля мешает память,
и обижаться, чтоб прощать, я не умею.

не спутать никогда любовь с подачкой,
ведь деликатность тоже анонимна,
и чувства раздражением не испачкать,
когда лишь одиночество взаимно.

от слов моих твои глаза блестели,
слезами ты любила сердце рвать,
с тобой мы познакомились в постели,
а разлучила нас с тобой кровать.

не глупость для сакральности помеха,
хотя скандальность бесит дураков,
ведь я уехал только ради смеха,
и не услышал за спиной твоих шагов.

я предан, но кому и кем, не помню:
растить труднее, чем осеменять…
но если вероломным стал паломник,
его не нужно снова окрылять…

порядочность — не полис медицинский,
не защитит он от зеркального вранья:
когда с тобой ведут себя по-свински,
скорей всего, ты сам давно свинья…

Оскар Уайльд

я был, я есть, и мне еще воздастся
за целомудрие речей и грязь поступков;
я не стремлюсь никем другим казаться,
чтобы подмешивать сарказм в гламурность кубков…

я не менял любовниц, как перчатки:
любовники мои тому причина…
и если осуждал, то — без оглядки,
без оговорок, как любой другой мужчина…

мне импонировала вера, а не разум,
мораль всегда считал я идиотством;
за это тоже буду я наказан
убогим нашим судопроизводством…

я уходил безжалостно, не скрою;
я редкой колкостью любил врага обидеть,
но если я любви ничьей не стою,
возможно, не за что меня и ненавидеть?

Вслед за Пушкиным

служение не терпит суеты:
ни оскорблений, ни восторгов не приемлет
и даже если музам служишь ты,
корыстным помыслам душа твоя не внемлет

ты превращаешь тетиву в струну,
ты сплетен прах сплетаешь в дифирамбы,
ты воин, ненавидящий войну
и обращающий в дельфинов глупых камбал…

ты не боишься троллить зеркала,
ты презираешь их осколки без причины,
твоя душа прозрачнее стекла,
и тело ты не сносишь до кончины…

но никого не сможешь наградить
последней волей умирающего друга,
и не придут тебя благословить
ни лучший друг, ни бывшая супруга.

и под присягой глубине веков
ты всех простишь, кому ты стал не нужен:
получишь отпущение грехов,
но не семейный, тихий, вкусный ужин…

вернув тебе утраченный престиж,
вдруг вспыхнет твоих доблестей кольчуга,
и вслед за тёзкой Пушкиным прозришь:
твоё служение и есть твоя заслуга

Пойми ты: это не судьба…

пойми ты: это не судьба,
когда от выбора болит,
когда с самим собой борьба
не глохнет в шелесте молитв,

когда клевещешь на буйки,
тебе спасающие путь,
и слишком риски велики
фарватер жизни обмануть,

когда ты мокнешь от обид
и ноешь, что давно не жрал,
тебя судьба угомонит:
«Ты ГОРЯ, блять, ещё не знал…»

когда прощаешь всем вокруг
того, что не простят тебе,
когда врагу ты лучший друг,
поскольку враг ты сам себе,

когда улыбки лиц родных —
твой самый щедрый капитал, —
когда слезою мажет стих,
когда долги свои раздал,

когда ты понял, что нельзя
теперь мешать инструкторам,
когда ступаешь, не скользя,
и тугоплавок, как вольфрам,

когда, судьбы своей вассал,
ты верой в Бога окрылён,
ты не восстал, ты не отстал,
но заземлён и ослеплён,

у Неба из последних сил
ни в жалобе и ни в мольбе
ты не канючил, не просил
ни за себя, ни о себе,

когда ты каждый вдох ценил,
ревел, сгорая от стыда,
благодарил за то, что жил,
и благодарностей не ждал,

за то, что Жизнь боготворил
и смерти презирал оскал,
тебя окликнет Царь Светил:
«Эй? СЧАСТЬЯ ты еще не знал!»

Владимиру Семёновичу Высоцкому

с собой я снова не в ладу,
и жизнь живу чужую снова,
и в ад чужой с ума сойду
в ошейнике чужой подковы.

и пульс моих гудящих вен
взорвется слабостью и дрожью,
и, отдохнув от перемен,
я побреду по бездорожью

и листопадом встречных лиц,
как перепадом расстояний,
в глуби обугленных глазниц
меня стошнит от расставаний

я перестану свечи жечь,
я стану раньше просыпаться,
безмолвней станет моя речь,
и буквы стану покорятся,

я отыщу свою мишень,
я разогну судьбы подкову,
бриллиантом станет мой кремень,
и чувство заискрится словом

я улечу — не погружусь!
я осмелею через край
и снова сам себе приснюсь,
сойдя с ума в твой хриплый рай.

Пороги

В. С. Высоцкому

На перекрёстке всех дорог
лежу, балдею, как «неспящий»:
я сам один сплошной порог
меж прожитым и настоящим

речного русла капитан,
я формы придаю потокам
Вселенной рою котлован
привязанный к своим порокам

я знаю, что не всем дано
проснуться сразу ввысь летящим:
иным дано, покинув дно,
не в домино сыграть, а в ящик.

в плохом кино герой в закат
уходит гордостью томимый,
а вслед горят глаза ребят,
восторгом прожигая спину.

а ты уходишь на восток
кометой, верной Галилею,
и от сплетенья рифм и строк
я, причащаясь, не хмелею.

я трезв, но в гордости дурной
тебя я чту живым пророком:
в запой уйдя, как на покой,
истек ты смыслов кровотоком.

порокам разный есть порог —
я не боялся передоза —
но слишком поздно сам я смог
освободиться от наркоза

и только в сорок два пойму,
что потерял на Беговой,
и за меня, прошу, Ему —
скажи спасибо, что ЖИВОЙ.

Опять наступает туманное утро…

опять наступает туманное утро,
такое до жалобной боли седое,
и окна опять все в слезах перламутра,
всё мокнет и киснет, и пахнет весною.

и трудно мне с ленью своей расставаться,
вставать, умываться, опять отжиматься,
пешком промокать и дождю улыбаться,
над глупостью собственной тихо смеяться.

а где-то над тучами яркое солнце,
я верю в него, и оно это знает:
его по утрам я ревную к японцам.
за это оно меня редко ласкает…

курю сигареты, прохладу вдыхаю,
а солнца всё нет, начинает смеркаться,
приходит луна, и я с ней засыпаю…
но утром с луной тяжело просыпаться…

и снова с укором я жду солнца в небе,
и снова его не дождусь, вероятно…
и дождь этот нудный уже непотребен,
но я не сержусь — просто… мне — неприятно.

Заземление

Артюру Рембо

не от моих ли слёз
печальным был рассвет?
и весь навоз
таких невинных бед —
лишь сколиоз
не пущенных ракет,
как передоз
любви, что не в ответ.

кого винить?
но, главное, зачем?
тогда казнить
пришлось бы весь гарем…
ведь не женить
фонемы без лексем,
утратив нить
любимых главных тем.

торжественно —
без пафоса навзрыд,
естественно —
без мелочных обид,
ответственно, —
как сердце мне велит,
я заземляю тишины магнит.

в ряби ночей
я ждал, но не искал
своих врачей,
но их хмельной оскал
от палачей
не сильно отличал.

и снова дрожу
по утру на ветру,
и снова брожу
по ковру, пока вру,
и снова служу
я слепому добру:
покуда живу,
я живым не умру.